— Да, процветаю, — ответила она.
— И в какой сфере?
— Недвижимость.
— Вот как? Крупный воротила мисс Бербэнк?
— Ну… не то чтобы воротила. Но дела идут отлично.
— Прекрасно. Рад слышать.
Они снова замолчали. Потом он вдруг произнес:
— Я соскучился по тебе, Энджи. Очень соскучился.
Она взглянула ему в глаза: совсем не измаслившиеся, такие же голубые, как когда-то, наполненные легкой грустью, смотревшие на нее как и прежде, — и время вдруг повернулось вспять, она почувствовала, что ей снова только восемнадцать лет, что она снова сгорает в нетерпении от жажды любви и удовольствий и ничего другого ей не надо; и она проговорила:
— Я тоже, Малыш. Я тоже по тебе соскучилась.
Наступила долгая пауза; Энджи прекрасно понимала, чем сейчас занят Малыш: он соображал, взвешивал, прикидывал — стоят ли возможные радости сопряженных с ними опасностей, риска, боли; она сознавала, что, если в ней есть хоть что-то хорошее, она должна облегчить Малышу эти страдания, встать, сказать, что ей пора идти, что она была рада с ним увидеться и что, когда она будет в Нью-Йорке в следующий раз, неплохо бы встретиться снова. Она должна была подумать о нем, о его семье, его детях, о том, как мучительно для него сейчас сделать выбор, который показался бы ему правильным, подумать о его новом общественном положении — ведь возглавлять банк очень и очень непросто, это огромная и постоянно давящая ответственность. «Если я действительно люблю его, — подумала она, — я должна вскочить, немедленно уйти, раз и навсегда, и оставить его в покое».
Но было уже поздно, он ее опередил, заговорил сам, первым, и произносил теперь эти смертельно опасные слова, не слова, а приговор: «Может быть, у тебя найдется время и мы поужинаем как-нибудь вместе…» — и она была уже бессильна что бы то ни было сделать, как-то сопротивляться; больше того, ей абсолютно не хотелось даже пытаться оказывать такое сопротивление, поэтому она просто улыбнулась ему и ответила — голос ее при этом дрогнул, она мысленно выругала свой голос за то, что он подвел ее, предал, выдал ее чувства:
— Да, Малыш, конечно. С удовольствием.
Георгина, 1981
Георгина только-только начала ощущать приближение оргазма, как в комнату вошла старшая воспитательница; она еще купалась в стремительных волнах бурного наслаждения, то вздымавших ее вверх, то внезапно бросавших куда-то в бездну, она еще раскрывалась этим волнам, все сильнее прижимаясь к Джейми Ханту, обвивая его своими длинными ногами, тело ее выгибалось, голова запрокинулась назад, она кусала губы, стараясь удержать стоны радостного исступления, которые, она знала, все равно вырвутся у нее, как бы она ни уговаривала себя, что этого делать нельзя.
И в этот момент вспыхнул свет, и вместо напряженного от удовольствия лица Джейми чуть в отдалении, за его обнаженными, равномерно двигавшимися спиной и ягодицами она увидела старшую воспитательницу; та стояла и смотрела на них с выражением крайнего омерзения и презрения на лице; тело Георгины сразу же словно одеревенело, ощущение наслаждения мгновенно исчезло; однако она не почувствовала ни страха, ни стыда — ее охватила только злость из-за того, что такое наслаждение оказалось испорченным, но одновременно на нее напал и неудержимый смех; и звук, который все же вырвался из ее губ, был не вскриком оргазма, но хриплым и веселым хихиканьем.
Ее исключили немедленно; послали за Александром, и в тот же самый день она была отправлена с ним домой. Администрация школы была очень корректна, даже доброжелательна; но, как было сказано Александру, его дочери дважды делали предупреждения по поводу ее поведения, не раз в ее комнате обнаруживали мальчиков, хотя за столь возмутительным занятием застали впервые; и ее отношение к этим предупреждениям было таково, что не дает им оснований снова делать ей снисхождение. Георгина, похоже, не испытывала никаких угрызений совести и даже не собиралась извиняться; она только заявила, что старшая воспитательница должна была постучаться, что у нормальных людей принято стучать, прежде чем заходить в чью-то спальню.
В машине, уже по дороге в Уилтшир — ехали они, пожалуй, чересчур быстро, — она сидела молча, смотрела по сторонам, чувствовала себя явно совершенно спокойно и непринужденно и только время от времени принималась грызть и без того сильно обкусанные ногти. Когда они уже почти приехали и впереди показался дом, Александр остановил машину на вершине холма, перед самым въездом на Большую аллею, посмотрел на Георгину и проговорил:
— Меня это все сильно огорчает, Георгина, очень сильно огорчает. Я совершенно не понимаю твоего отношения. Твое поведение я еще как-то могу понять. Но твоего отношения — нет, не понимаю.
— Не вижу особой разницы, — ответила Георгина. — И не понимаю, что такого плохого мы делали. А потому и не вижу, из-за чего это я должна так уж раскаиваться. Но если я тебя огорчила, извини. — У нее было какое-то странное внутреннее состояние; по характеру своему человек, в общем-то, неагрессивный, скорее даже наоборот, мягкий, дружелюбный, временами даже чересчур уступчивый и сговорчивый, она, с тех пор как Шарлотта рассказала ей о матери, и особенно после смерти Вирджинии, чувствовала себя как будто потерянной, дезориентированной, утратившей свое настоящее «я». И теперь с оскорбленным, озадаченным, сердитым видом смотрела на отца и просто не могла взять в толк, чего такого он никак не может понять.
— О господи, — произнес Александр, — и как только ты можешь говорить, будто не понимаешь, что вы сделали плохого? То, чем вы занимались, прямо и ясно запрещено школьными правилами, тебя об этом предупреждали и раньше; а кроме того, Георгина, мне бы хотелось верить, что у тебя достаточно чувства собственного достоинства, чтобы не бросаться в постель с первым же мальчишкой, который тебе предложит. Мне бы очень хотелось в это верить.