Странно, но ее глубоко задела его реакция.
— Разумеется, нет, — ответила она, — может быть, потому-то все так и вышло.
— Конечно, ты не моя дочь, — произнес он. — Ты не моя плоть и кровь. Но я всегда так тебя любил, так тобой гордился; да простит мне Бог это признание, но ты была моей любимицей. Существуют ведь не только гены и хромосомы, но и какие-то другие нити, которые объединяют и связывают людей. Для меня ты всегда была дочерью. Самой любимой дочерью. Подчеркиваю: была. Теперь, после всего этого, я к тебе отношусь иначе.
Александр повернулся и вышел из комнаты.
В конце концов она все-таки сделала аборт. Прикидывала так и эдак, терялась и мучилась в раздумьях, и это продолжалось до тех пор, пока под тяжестью чувства вины, горя и отчаяния она вообще не утратила способность что-либо соображать; тогда, в состоянии полнейшей безысходности, она позвонила Лидии Пежо и попросила ее о немедленной операции.
— Только не говорите, не говорите мне, что я поступаю правильно, — заявила Георгина, — а то я вообще с ума сойду.
— Не буду, — сказала Лидия, — обещаю. И никому другому тоже не позволю так вам говорить.
Все прошло легко, быстро и безболезненно. Георгина предпочла бы, чтобы лучше уж было наоборот. Ей казалось, что, убивая своего ребенка, которого так любила, она должна была, просто обязана была немного пострадать. То, что ребенка так легко и просто, без боли и мучений, даже без каких-либо неприятных для нее ощущений взяли и выбросили из ее теплого, кормившего и растившего его тела, показалось ей верхом предательства. Она проснулась после операции на узкой больничной кровати, лежала, кровоточа и душой, и плотью, и ей страстно хотелось, чтобы тело ее испытывало боль. Но оно не желало страдать.
— Я хочу, чтобы мне было больно, — говорила она пришедшей навестить ее Няне, прижимаясь к ее руке лицом, по которому градом катились слезы. — Ты это можешь понять или нет? Я хочу, чтобы мне было больно. Для меня невыносимо, что у меня совсем ничего не болит.
— Тебе и так больно. — Няня откинула ей со лба волосы. — У тебя только болит не так, как тебе хочется.
Георгина удивленно посмотрела на нее:
— Да, и в самом деле. Ты права. Мудрый ты человек, Нянечка. Что бы я без тебя делала? Что бы мы все без тебя делали?
Боли она в конце концов все-таки натерпелась. Она подхватила инфекцию, у нее резко подскочила температура, и она много дней пролежала в жару, зовя в бреду то маму, то Александра, то Няню.
— Знаете, она пошла на это только ради вас, — сказала Няня. — Запомни это, Александр, и никогда не забывай, хорошо?
— Да, — ответил он, — запомню. Обещаю.
Постепенно, медленно, но ей становилось лучше. Через неделю она уже сидела в постели, все еще очень бледная, но выздоравливающая, и пила слабый сладкий чай, который так любила.
— Так-то лучше, — проговорила Няня, заходя в комнату, чтобы забрать у нее чашку и тарелку с недоеденными бутербродами с маслом. — Понемногу поправляемся.
— Да. Я так рада, что заболела. Мне от этого стало как-то легче. Я себя чувствую не такой виноватой. Ты меня понимаешь. — Она вдруг улыбнулась. — Я начинаю рассуждать совсем как ты, Няня, да?
— Я понимаю, что ты хочешь сказать, — кивнула Няня. — Отец совсем осунулся, выглядит изможденным.
— Да, я видела. Он ко мне заходил сегодня. Мы с ним поговорили. Он надеется, что я его прощу.
— А ты ему что ответила?
— Что ему не за что просить прощения. Все это очень грустно, и я еще чувствую себя совсем разбитой, но я понимаю, что в конце концов должна была пойти на это — ради него. Он для нас всю жизнь так много делал, всегда нас так любил — одно это было очень не просто. Я этого раньше не понимала.
— А я понимала.
— Разумеется. Но ты ведь у нас старая и мудрая.
Георгина одновременно и улыбнулась, и вздохнула.
— Не очень у меня все здорово выходит, да, Няня? Но это так трудно. Все трудно. Ты и сама знаешь.
— Да, — согласилась Няня, — знаю.
— Я так завидую Максу. — Георгина внезапно расплакалась, став вдруг похожей на обиженную маленькую девочку. — Ужасно, ужасно ему завидую.
— Нечего тебе ему завидовать. — Няня обняла ее и стала гладить по голове, похлопывая ласково по плечу. — Особенно завидовать-то и нечему. Подумаешь, мальчишки: что в них такого? — добавила она, помрачнев.
— Конечно, есть чему, — возразила Георгина, удивленно и озадаченно глядя на нее и утирая слезы, — я хочу сказать, есть чему завидовать. Ты и сама должна это понимать.
— Что? — спросила Няня. — Я не понимаю.
— Но как же ты не понимаешь? С ним ведь совсем иное дело. Совершенно иное.
— Нет, Георгина, я не понимаю. — В потускневших от времени глазах Няни сквозило искреннее недоумение. — Боюсь, что я ничего не понимаю. Почему с Максом совсем другое дело?
Шарлотта, 1981–1982
— Я начинаю думать, что папа просто сошел с ума, — проговорила Шарлотта. — Или, может быть, мы все сумасшедшие.
— Возможно, она его довела до такого состояния, — отозвалась Георгина, — своим поведением.
— Господи, и что же нам теперь делать?
— Не знаю. Не имею ни малейшего понятия.
Они сидели в библиотеке, в Хартесте, и смотрели, как за окном целеустремленно льется на землю августовский дождь.
— Слава богу, что есть на свете Нантакет, — мрачно произнесла Георгина. — Уже несколько недель так льет.
Разговор их происходил за день до того, как им предстояло отправляться в Америку. Шарлотта только что вернулась из своих путешествий по Европе; Георгине пришлось мучительно дожидаться ее возвращения и этого разговора целых шесть недель. Ей особенно нужны были и присутствие старшей сестры, и ее утешения и совет в те дни, когда она боролась с собственной совестью, решая, сохранять ей ребенка или нет; она страстно хотела, чтобы Шарлотта в тот момент была рядом с ней, но именно та неделя оказалась единственной за все лето, когда Шарлотта ни разу не позвонила домой.